Заоконное существование двора представлялось Таволгину чем-то столь же зыбким и туманным, как и мир, ту сторону монитора. Никак не мог он определить разницу между тем и этим - все было отделено тонкой стеной, не пропускающей его туда, где он подозревал реальную жизнь, которой должны жить настоящие люди. А поскольку в себе такого ритма, такого чувства, ощущения, составляющего, как ему думалось, некий центр, стержень, реально человеческого существования, необнаруживалось, то мутно, но постоянно, фоном, мучался Таволгин от игрушечности своей жизни, подозревая, что застрял в умершем и похороненном другими детстве.

Но мучение это было сродни удовольствию ребенка от сдирания качественно засохшей корочки с разбитой во время бешеной велосипедной скачки коленки - осторожное, ломкое, ожидающее того, что вот сейчас коричневая бляшка неловко надломится и случится боль, и опять потечет ненужная кровь, и придется ее загонять на место с помощью слюны и удачно приключившегося около тропинки подорожника.

Таволгин попробовал затянуться и удивленно посмотрел на белый цилиндрик фильтра, сигарета незаметно догорела и умерла в руке. Раздавил фильтр в большой пепельнице тяжелого стекла, которой вполне хватало пространства на подоконнике, и снова откинулся, положив затылок на сцепленные за головой ладони. Чуть повернув голову, Таволгин скользил взглядом по поверхности летнего двора, постепенно звуки становились все более привычными, обретали повторяемость, некую предсказуемость, даже если случались впервые, Таволгин начал неосознанно ловить узор дня, протекающего за окном.

Такое случалось с ним не раз - он любил это свое состояние и ждал его, ждал безотчетно, не до конца веря в то, что это не вымысел, родившийся на грани беспокойной дневной дремы, тонкой и ломкой, словно лед на осенних лужах.



28 из 41