
Он был смущен еще во время процедуры письма, вдохновенной, чудной, прелестной, как первое раздевание любимой женщины, но подернутой тонким слоем греха, кажется, не описанного даже Данте. Портреты оказывались весьма узнаваемыми, порой точными, описание внешне доброжелательное, но привкус нравственного преступления не оставлял его именно потому, что он вполне отдавал себе отчет в том, что делал. Перерезал артерии, вены, жилы, набивал внутренности литературными сюжетами, делая такое живое, хотя и постороннее существование ― чучелом, которое уже не могло меняться по своей воле.
Есть вещи, признаться в которых почти невозможно, зато перенесенные на бумагу они превращаются в скучные для читателя-филистера длинноты, обычно пропускаемые им мимо своего внимания, как привычная и давно надоевшая вывеска на доме напротив.
Это случалось и раньше. Только ему удавалось описать то, что его по-настоящему волновало, да еще так, чтобы описание совпало, соединилось со своим двойником, как источник описания, прототип становился скучным, мертвым и неинтересным для него. Так он убил свое детство, самые драгоценные воспоминания, вложив их без всяких процентов и надежды на приз в какие-то мелькающие, будто телеграфные столбы, полустанки, города, миражи; так случалось и с людьми. Все становилось мертвым, едва описание удавалось. И постепенно он стал ощущать себя создателем мумий. Если не получалось убить и мумифицировать с первого раза, он возвращался опять, возвращался до тех пор, пока не выкачивал все соки, впитываемые литературными образами, которые в свою очередь навсегда замещали собой то, что еще вчера жило, дышало, плакало, надеялось. Литературный убийца ― забавное для непонимающих признание.
