
И теперь, вступая в предназначенную мне клетку фургона, я чувствовал себя разочарованным и обманутым, я казался себе визионером, утратившим свой чудесный дар.
Мы приближались к Централу, внешний облик которого я описать, пожалуй, не смогу — впрочем, так же, как и другие тюрьмы, ведь те, что были мне знакомы, я видел изнутри, а не снаружи. Наши клетки были закупорены наглухо, но по тому, как фургон, спокойно кативший по мощеной мостовой, вдруг резко подскочил, перебираясь через какое-то препятствие, я понял, что мы миновали ворота и я вступил во владения Аркамона. Мне доподлинно известно, что тюрьма расположена в самой низине, в адском ущелье, где из земли бьет таинственный родник, но ничто не мешает представить, что Централ возвышается на вершине огромной горы, порой я так и представлял себе его, на острой скале, а тюремные стены являлись продолжением этой скалы, словно вырастали из нее, образуя замкнутый круг. Эта высота идеальна — и в то же самое время совершенно реальна, и кажется еще более реальной оттого, что уединенность, которую она придает, — неразрушима и незыблема. Все прочее — ни стены, ни тишина — не значат ровным счетом ничего, про Меттре, в общем, можно сказать то же самое, только Меттре далеко, а Централ — высоко.
Уже стемнело. Мы проникли в самую толщу сумерек. Все вышли из клеток. Восемь надзирателей ждали нас, выстроившись в шеренгу на освещенном крыльце, как вышколенные выездные лакеи. А над самим крыльцом высотою в две ступени черную стену ночи пронзала огромная, ярко освещенная арка. Был праздник, вроде бы Рождество. Я едва успел рассмотреть двор и ограничивающие его черные стены, заросшие унылым плющом. Мы подошли к решетке. За нею находился еще один дворик, освещенный четырьмя электрическими светильниками: лампочка с абажуром в виде широкополой вьетнамской шляпы — так выглядят все лампы всех исправительных учреждений Франции.
