Чуть погодя приглушенный далекий голос, показавшийся мне знакомым, — кажется, это был тот самый недавний заключенный — крикнул:

— Привет, задница, это я, твой хрен!

Надзиратели у решетки, конечно же, услышали это, как и мы, но сохраняли невозмутимое спокойствие. Так, сразу же по приезде, я усвоил, что заключенный не может говорить нормальным голосом: или шептать, чтобы не услышали охранники, или кричать, преодолевая толщу стен и разлитую в воздухе тревогу.

По мере того, как мы регистрировались — называли фамилию, имя, возраст, профессию, указывали приметы, ставили свою подпись под оттиском указательного пальца, — нас всех отводили в раздевалку. Настала моя очередь:

— Фамилия?

— Жене.

— Плантагенет?

— Жене, я же сказал.

— А я сказал: Плантагенет. Что, не нравится?

— Имя?

— Жан.

— Возраст?

— Тридцать.

— Профессия?

— Профессии нет.

Надзиратель злобно взглянул на меня. Может быть, он презирал мое невежество: я не знал, что Плантагенеты были похоронены в Фонтевро, и их герб — леопард и мальтийский крест — до сих пор украшает витражи часовни.

Я едва успел кивнуть украдкой на прощание молодому парню из нашего конвоя, я как-то выделил его из других. С тех пор, как мы расстались, прошло едва полтора месяца, но когда я хочу скрасить свое уныние и вызвать в памяти его лицо, оно ускользает от меня. В полицейском фургоне, который перевозил нас с вокзала в тюрьму, он вошел в узкую клетку (куда нас запихивали по двое) вместе с каким-то типом с повадками наглого сутенера. Желая, чтобы его приковали именно к нему, он прибегнул к уловке, которая вызвала во мне зависть и к мальчишке, и к тому коту, меня до сих пор это волнует и тревожит, а еще неодолимо влечет, как некая тайна, и с тех пор в течение бесцветных, блеклых тюремных часов я пережевываю это воспоминание, но стараюсь ни во что уже не вникать.



6 из 316