
Выручила бабка. Она поднялась из-за стола, спросила непривычно ласково:
- Проголодался небось, внученька? Вот яишенку тебе сготовлю... Что-то матери твоей долго нету? Пора-то обеденная... Все в колхозе да в колхозе, от дому отбилась.
Пока бабка орудовала у шестка, жарила на нащипанной лучине яичницу, Родька, словно связанный, сидел у окна, косил глазом на улицу.
Жена Мякишева тихо плакала, утирала слезы скомканным платочком. Сам же Мякишев с кисленькой, виноватой улыбкой просительным тенорком оправдывался:
- Я так считаю: оттого и непорядки в жизни, что люди от религии отступились. А без веры в душе никак нельзя жить.
- Истинно. Забыли бога все, забыли. По грехам нашим и напасти, - скромненько поддакивала со стороны Жеребиха.
- Вера-то нынче вроде клейма какого. Меня взять в пример... Мне бы не днем полагалось к вам, а ночью, потаенно, чтоб ни одна живая душа не видела. Человек я на примете, вдруг да потянут, обсуждать начнут, косточки перетирать. Легко ли терпеть...
- Ничего, за бога и потерпеть можно, - отозвалась от шестка бабка.
- Так-то так, - не совсем уверенно согласился Мякишев. - Только чего зря нарываться. Уж прошу, добрые люди, лишка-то не треплите языком, что-де я сам жену приводил.
Заполнив избу аппетитным запахом, бабка с грохотом поставила на стол сковороду, пригласила Родьку:
- Садись, золотце, ешь на доброе здоровье. - И, повернувшись к гостям, стала расхваливать: - Он у нас не какой-нибудь неслух, - чтоб лба не перекрестил, за стол не сядет. Помолись, чадушко, господу.
Бабка мельком скользнула взглядом. Родька лишь на секунду увидел ее желтые, в напряженно собравшихся морщинах глаза, но и этого было достаточно, чтоб понять: ослушаешься - не будет прощения.
- Ну, чего мнешься, сокол? Садись за стол, коль просят. Ну... садись да бога помни.
Правая рука Родьки, тяжелая, негнущаяся, с деревянным непослушанием поднялась ко лбу. За его спиной, громко всхлипнув, запричитала Мякишиха:
