
– Там, – поднимал он к небу палец, вооруженный пористым портновским наперстком, – там наш главный счетовод. Он и без наших подсказок все подсчитывает на своих счетах. Его не обманешь: как ни ловчи – не убавишь и не прибавишь.
– Чужие годы, как чужие деньги, – говорил отец, – грешно им счет вести.
– Потому, наверно, он никогда и не праздновал день своего рождения – никого не приглашал в гости, ворчал, когда родичи приносили цветы и подарки.
– Разве деревья празднуют? Или птицы? Или рыбы в воде? – ворчливо объяснял он мне в каждую годовщину. – Шелестят, пока их не срубят, летают, пока их не подстрелят, плавают, пока их не выловят. Почему же человек должен праздновать? Чем он лучше их? Чем, Гиршке? Тем ли, что у него в руках пила, ружье и рыболовная сеть?
Ему шел девяносто первый год.
Он лежал на старомодном, похожем на бесколесную фуру с одной грядкой диване в своей двухкомнатной квартире на улице имени коммунара Рафаила Чарнаса – пекаря, расстрелянного в двадцать шестом году по приказу президента Антанаса Сметоны, – не запеленутый в сладкий сон, а облаченный в бязевое солдатское белье, которое он почему-то предпочитал всякому трикотажу и покупал по дешевке у бывшей няни его внуков Ирены белорусского городка Свирь, устроившейся потом, когда внуки выросли, подавальщицей в ведомственную столовую школы Министерства внутренних дел Литовской ССР имени генерала Барташюнаса; лежал неподвижно, как ваяние, в расстегнутой нараспашку рубахе и кальсонах, проштампованных красной звездой в черном овале со сдвоенной буквой «ВВ» («Внутренние войска»), и, часами пялясь в облупившийся потолок, спокойно, как и подобает в патриаршем возрасте, готовился к бавительному уходу жни. Смерть не пугала его, вдоволь насытившегося, как сказано в Писании, днями. Он давно и безропотно ждал ее, и если за что-то и гневался на безносую, то только за то, что она опаздывает, как забывчивый клиент на последнюю примерку.
