
Но речь веду я здесь не о нем, не об отце. Открытием была для меня история, рассказанная в песне. История человека. Мужская история.
Начальник дает герою пакет, «казенный», как говаривалось с деловитой важностию в те поры. А тот «принял пакет и скорей на коня и по полю вихрем помчался». И вот (рассказывала песня) он мчится, летит, ямщик, на рыжем своем, муругом или соловом, на Гнедко или, может, Серко али Чубарке, а кругом – в небе и в заснеженных приовражных околышах, в клубящемся предрассветно черном воздухе стоит и дышит отовсюду, подползает тихою сапой к молодецкому сердцу тревога-тоска, дурное предощущение, предзнаменованье беды. И я, ну да – я представлял и представляю сейчас, – как близит, клонит он удалую головушку к припахивающей угольком и морозцем гриве верного друга, а тот, верный чалый-чубарый-буланый с прыгающей по глазам челкой, стелет рысь по заснеженному бескрайнему полю, отбрасывая с копыт спрессованные потемнелые шматочки.
И вот – да. То самое, непредставимое ранее, невозможное и непоправимое. Несносимое сердцем. Роковое.
Как ни в чем не бывало выходит оно, вырезается из туманца эдаким приставленным к животу жалом ножа. У надутого степным ветром сугроба Чубарый захрапел и «встал» и, кося обезумевшим своим глазом, не идет, не слушается и не сдвигается дальше прочь.
Отец сделал маленькую паузу, вздохнул и, куда было деваться, спел и это, ну да.
