Елизавета, трясясь, осторожно вынула крестик из ларца и крепко сжала в кулаке. Так же молча женщина в блесткой короне приказала взором: «Надень на дочь». И Елизавета, продолжая содрогаться всем телом, напялила крест на тощую шейку спящего ребятенка.

Времени не было, чтоб схватить со стола плохо лежащий нож, себя порезать до крови, ощутив: кровь живая, капает, значит, все — явь. Сгорали во тьме стремительные ласточки мгновений. Еще секунду постояла Красивая над Ксеньиною корзиной, еще улыбаясь. Подняла голову. И широко отверстые глаза сказали глазам Елизаветы все, о чем она будет помнить всю жизнь, отпущенную ей под диким львиным Солнцем, под мертвым черепом Луны.

Елизавета моргнула. Сомкнуть — разомкнуть веки: щелчок мига, смерть миров. Ночь тихо текла, переливалась, блестела стоячей водой в заливах часов, в затонах сна. Мышь в углу поглядела оторопело, стала мыть лапкой морду. От корзины пахло терпким, высохшим деревом, сладким дитячьим тельцем. Никого не было в больничной каморе.

Лишь алая мятая ткань валялась под ногами.

Лишь бирюзовый крест горел на груди спящей девчонки.


Рынок, рынок, восточный, таежный рынок, продутый волчьими метелями, утыканный иглами драгоценного инея! Танцуют торговки от холода, вот одна вареную картошку рассыпала по лотку, заворачивает покупателю в газету, поливает из деревянной ложки маслом, посыпает жареным лучком да перчиком. Где и сама картохи хватанет: мороз, и живот подвело, и сама стряпала, и деньга невелика, — съем-ка лучше с охотки, даром, что без селедки!.. А вот омулевая баба стоит, с ведром, полным шевелящейся рыбы: узкие, длинные сабли, живые сверкающие мечи Темучина, огнеглазых хуннов это, — не омули!.. — страшно их солить, наваливать гнет: они камень разорвут, ведро пополам рассекут. Идет древний омуль лунным ходом в томительной черноте заклятого озера.



28 из 708