
Вдруг смех прекратился. Перестал быть как-то внезапно и разом. Через минуту в оглушительной сверхтишине родилась, нарастая крещендо, ни на что не похожая нота - завыванье. За стеной попадали стулья, и раздался звероподобный рык! - еще две минуты какой-то возни, и все стихло. Молча и навсегда.
Я выпил еще бокал и за неимением ключа взял ломик. Резная дверь, будучи слишком массивной, но с мелким запором, сопротивлялась недолго.
... Зрелище, представшее моему нетрезвому взору, было душераздирающим. Если бы у меня за спиной до того хлопали крылья, они бы опали. Просто бы отвалились, усохнув, за полной ненадобностью. Что ангельского субстанционально?- ничего человеческого вотще не существовало в коммунистическом мире: мерзость запустения являла собой открытая без ключа комната смеха. Но рыдание и скрежет зубовный не заглушили бы теперь мертвенной тишины.
Тринадцать с высокими спинками стульев (два из которых были опрокинуты навзничь), спугнув робкую было надежду своей пустотой - полным отсутствием смехолюбивых сидельцев, зловеще окружали, как столбы государственной границы, забитый яствами стол. Забитая дверь, какую по вкусу пришлось открывать без ключа ломом, становилась алллегорически ясной - даже прозрачной. Весь этот антураж, бутафорские яства, пирамида бутылок шампанского, тринадцать одиноких - одинаковых стульев, вся эта мертвечина - натюрморт - стягивала лучи зренья и ужаса к живой голове в центре. Мира: к отрезанной голове Дмитрия Шостаковича на блюде. В центре стола!
Я взвыл, не услышав своего собачьего воя, и - бросился вон...
2
И было утро, и был вечер, и полыхали зарницы, и южный ветер сгибал тамаринды, и колхозная рожь трепетала в лучах заката. Мой разум глох, и сердце оскудевало, и не хватало дыхания, и грудь моя теснилась от миллионов предчувствий, и я в первый раз посмотрел на небо. - Я, никогда не глядевший на небо.
