
За окнами палаты били зенитки, выли сирены, рвались бомбы. Едва начинался обстрел или бомбежка, сестры пытались загнать нас в подвал, в бомбоубежище. Мы не шли туда. Не потому, что не боялись смерти. Просто мы предпочитали, если придется, умереть здесь.
В эти вечера Фернандо ломким мальчишеским голосом пел нам песни испанских республиканцев и мы говорили о фалангистах, о Франко, о Мадриде.
Потом наступала ночь. Обыкновенная госпитальная ночь с бессвязными выкриками и стонами раненых, со снами, полными мирных воспоминаний. Утро возвращало нас к действительности.
Утром, когда приносили завтрак, Мартинес отщипывал кусочек черного каменного хлеба, а остальное отдавал Ивану Адамовичу.
- Спрячь, Хуан, пусть лежит у тебя в тумбочке до обеда. Буду просить, не давай...
Так прошло два месяца. Многих мы недосчитались в нашей палате, многие вернулись на фронт.
Нагорный готовился к выписке. Он окреп, ходил по палате, помогал сестрам и читал раненым вслух газету.
Фернандо с тоской и завистью смотрел на своего друга.
- Не журись, Федя, - успокаивал его Иван Адамович, - ты поправляйся, пошлют тебя в глубокий тыл, там тоже народ требуется, а я здесь за двоих действовать буду. Я из-под Ленинграда, пока немец тут торчит, никуда не денусь.
Однажды Иван Адамович, просматривая газету, воскликнул:
- Ишь ты какая петрушка! Пишут, что к немцам на пополнение сюда, под Ленинград, прибыла из Испании "Голубая дивизия". Гляди, Федя, и твои испанцы тоже против нас.
- Что ты говоришь?! - закричал Мартинес. - Мои испанцы?.. Как ты посмел назвать этих подлецов моими?!
Иван Адамович понял, что сказал глупость, а Фернандо, задыхаясь от ярости, повторял:
- Как ты посмел?! Нет, ты мне больше не друг.
Он не разговаривал с Нагорным до самой его выписки.
Иван Адамович уходил от нас вечером. В старой застиранной гимнастерке, в кирзовых сапогах бродил он по палате, прощаясь с каждым из нас за руку.
