Каждый пел не для других, а как бы только для себя, неспешно вдумываясь в поющиеся слова. Незримая общность того, о чем говорилось в песне, объединяла поющих, и возникало подобие разговора и того странного точного взаимопонимания, которого я не встречал в других местах. Так я впервые понял, что песня может быть средством общения, выражением общего страдания, усталости, грусти. От того, что и жили вместе, и страдали.

Стихи здесь не котировались -- они считались проявлением слабости, сентиментальности. Песня -- совсем другое дело. Песню можно было петь везде и всегда. В Арктике песни пели все: рабочие после тяжелой работы на лесоповале под комарами и в жаре, летчики после утомительных дневных или ночных полетов со сложными посадками и дурной видимостью, пели геологи после изнурительного маршрута, глядя, не мигая, в желтое пламя вечернего костра. Песни все были, конечно, разные, но тональность их, полное отсутствие бодрячества и фальши, точная психологическая правдивость иногда наивных, но всегда искренних слов, -- были неизменны.

Именно там, на Севере, подражая этим услышанным песням, я начал придумывать какие-то нехитрые мотивы на. собственные стихи и петь их у костра, не сообщая при этом своего авторства. Так я всерьез начал писать песни, некоторые из которых до сих пор считаются "народными", такие, например, как "Перекаты", "Снег" или "От злой тоски не матерись".

История этой последней песни довольно примечательна. Я написал ее в Туруханском крае в 1960 году как подражание "зековским" песням, которых наслушался к тому времени уже немало. Песня, видимо, прижилась. Уже на следующий год во время полевых работ после какого-то сабантуя наши рабочие, среди которых бывшие зеки составляли немалую часть, слегка подвыпив, стали петь "старые лагерные" песни и, к моему удивлению, спели эту мою. Поскольку был я еще молод, глуп и тщеславен, то немедленно заявил о своем авторстве. Вот этого-то, оказывается, и нельзя было делать.



22 из 181