
Так что мы, уволившись в запас, все делаем без стыда: воруем — торгуем — обмениваем — продаем.
«КамАЗы».
В те времена вся страна продавала «КамАЗы».
И мы с Бегемотом, временно оставив в покое кроликов и фаянс, ринулись продавать «КамАЗы».
Я даже знал их названия и номера. Бегемот звонил по ночам мне, а я — Бегемоту, и вместе мы звонили еще куда-то, все время в разные места, продираясь сквозь чащу посредников, плотным войлоком окутавших страну, щедро раздавая по три процента направо, налево, тут же входя в долю и обещая еще.
Можно было видеть людей, которые ходили и шептали: «Три процента, три процента… полпроцента…» — и мы с Бегемотом ходили среди них. И у всех была одна улыбка.
И у всех было одно выражение лица: будто безжизненной, красной пустыней встает огромное желтое солнце, и вокруг оживает красота, а ты издали наблюдаешь эту красоту.
Это было глубокое поражение психики.
И в груди от этого поражения становилось тепло и уютно, там-то и возникало то нечто, что сообщало душе толчок, с помощью которого можно было преодолеть расстояние между мечтами, если они отстояли друг от друга далеко.
Мы входили с Бегемотом в квартиру, хозяина которой то ли убили, то ли уморили огромным количеством спирта; мы входили, аккуратненько, чтоб не замараться, толкнув дверь, когда-то обитую чем-то издали напоминающим кожу, а теперь — со следами зубов существа мелкого, но ужасно кусачего, и попадали на кухню, где, похоже, кормилось сразу несколько дремучих бродяг, и путь наш был отмечен скелетами селедок.
И можно было обойти всю квартиру по кругу, потому что так соединялись все комнаты, и выйти через унитаз, потому что он стоял на дороге последним.
Просто стоял, не подсоединенный ни к чему, потому что это был чешский унитаз, а все остальное было советским и давно сгнило.
