
Самолет набрал высоту, и я засмеялся тихим торжествующим смехом. Куда ты суешься со своими Альпами, жалкий хвастун? Да знаешь ли ты, что твой пресловутый Монблан здесь, на Памире, заблудился бы и затерялся, как школьник на стадионе в футбольный день? Ты бы сейчас бегал по самолету, заглядывал во все окна и жалобно блеял: «Монблан, где ты? Куда ты запропастился?»
Передо мной раскрывалась картина, написанная величайшим на свете художником. Миллионы лет назад, в период земных катаклизмов, из бурных и дрожащих от чудовищного напряжения недр вырвались эти хребты. С тех пор многое изменилось на свете под той самой луной, о которой писал Экклезиаст. Человечество прошло путь от пещерных рисунков до полотен Рафаэля, от стрел до реактивных самолетов, от звериных шкур до плащей «болонья». А вершины Памира остались такими же, какими были в те времена, когда в океанах, покрывавших землю, еще не появился прародитель жизни — первый белок. Хотя по разным причинам мне не удалось в то время побывать на Памире, но думаю, что дело обстояло именно так.
Высота — пять тысяч метров. Я сидел между командиром корабля и вторым пилотом и не отрываясь смотрел и смотрел.
— Москва, — кивнув налево, сказал командир.
Я сочувственно взглянул на него: видимо, и на привычных людях сказывается кислородное голодание.
— Москва, — повторил командир. — Так мы называем эту вершину на хребте Петра Первого.
Я поклонился Москве и Петру Первому. Остроконечные белые шапки вонзались в небо. Безжизненное безмолвие… И только где-то далеко внизу кое-где мелькали зеленые полоски. И казалось, что они — это случайное, что единственно сущее — это горы, непостижимо огромные каменные тела, словно сошедшие с иллюстраций к фантастическим романам. Командир показал вниз, где скрещивались две причудливые черные полоски. Это сливались реки Вахш и Сурхоб, и вниз стремился уже один бурный Вахш, чтобы дать ток будущей Нурекской ГЭС и вместе с родным братом Пянджем образовать Амударью.
