
Сапогов встал, с наслаждением расправил могучие члены и с интересом потянулся к аппарату.
— А ну — вынимай!
— Что… вынимать?..
— Что там у тебя вышло? Покажь!..
— Видите ли… Сейчас же нельзя! Сейчас ещё ничего нет. Мне ещё нужно пойти в тёмную комнату проявить негатив.
Сапогов погрозил Голдину пальцем и усмехнулся.
— Хе-хе! Стара штука!.. Нет, брат, ты мне покажи сейчас… А этак всякий может.
— Что вы говорите?! — встревоженно закричал фотограф. — Как же я вам покажу, когда оно не проявлено! Нужно в тёмную комнату, которая с красным светом, нужно…
— Да, да… — кивал головой Сапогов, комически поглядывая на Голдина. — Красный свет, конечно… тёмная комната… Ну, до чего же вы хитрые, жидова! Учитесь вы этому где, что ли… Или так, — сами по себе? Дай мне, говорит, тёмную комнату… Ха-ха! Не-ет… Вынимай сейчас!
— Ну, я выну — так пластинка будет совершенно белая!.. И она сейчас же на свету пропадёт!..
Сапогов пришёл в восторг.
— И откуда у вас что берётся?! И чтой-то за ловкий народ! Тёмная, говорит, комната… Да-а. Ха-ха! Мало, чего ты там сделаешь в этой комнате… Знаем-с. Вынимай!
— Хорошо, — вздохнул Голдин и вынул из аппарата белую пластинку. — Смотрите! Вот она.
Сапогов взял пластинку, посмотрел на неё — и в его груди зажглась страшная, тяжёлая, горькая обида.
— Та-ак… Это, значит, я такой и есть? Хороший ты фотограф. Понимаем-с!
— Что вы понимаете?! — испугался Голдин.
Городовой сумрачно посмотрел на Голдина…
— А то. Лукавый ты есть человек. Завтра на выезд получишь. В 24 часа.
Сапогов стоял в литографской мастерской Давида Шепшелевича, и глаза его подозрительно бегали по странным доскам и камням, в беспорядке наваленным во всех углах.
— Бонжур, — вежливо поздоровался Шепшелевич. — Как ваше здоровьице?
— Да так. Ты ремесленник будешь? А какой ты ремесленник?
