
— Так-то оно так, дочка, — старичок положил на голову ребенку усталую ладонь, легонько коснулся, словно ветерок. — Да видишь, цыпа, стар я, а к старости все, на что молодым внимания не обращал, умиление вызывает. Жизнь прошла, а нешто я ееную прелесть зрел? Первая майская гроза, а я в подвале серебряные гривны пересчитывал. На папоротнике бутоны распускались, а я безжалостно смердов плетью стегал.
— По голове?
— Зачем по голове? По заднице.
— Ну, тогда еще ничего.
— Эх, — глубоко вздохнул старичок, убрал лорнет в карман и снова высморкался. — Хорошая ты мимоза.
— И ты тоже нормальный, дедушка. Да сохранит Коляда твои последние волосы, — щедро улыбнулась Озноба. Старичок ей понравился. Опрятненький, седенький, буколический. В придворном шитом мундире, в чулках, башмаках и звездах, со светлым выражением плоского лица, он казался настолько свойским на поляне, словно здесь и родился, рядом с гнилым валежником, и от рождения никогда поляну не покидал.
— Ну, коли так, — сквозь слезы улыбнулся князь Хилахрон III (это был, конечно, он), — то пошли ко мне жить, будешь мне наследницей.
Старцу пригрезилась идиллическая картина: вот они играют в ладушки, вот она кормит куклу мороженым, вот он трет ей спинку в бане, затопленной по черному…
Но внезапно видение исчезло. Дедушку проняла характерная мышечная слабость, руку не поднять. На лице, руках выступила обширная эритема, кожа зашелушилась, иногда с последующей пигментацией пораженных участков. Вокруг глаз зафиолетовел отек. Температура подскочила до 39 градусов Цельсия. И… раз, и все прошло. Приступ дерматомиозита, коим страдал патриарх, миновал.
— Пошли, — не задумываясь, согласилась девочка.
Раскатанная колесами, вся в выбоинах и коровьих лепешках, дорога привела к городским воротам.
— Стой, анафема! — загородили путь два рослых стражника в стеганых зипунах из гонконговщины. — Пропуск!
