
Эх-ма! Чучело эвенковеда!
И почему нельзя объявить себя страной, отдельным государством, заявить о немедленном своем отсоединении от горячо любимой родины, а потом обнести себя забором, вырыть ров и принять внутри себя законы и правила, то есть объявить о ненападении, и главное, о любви к своим подданным — в данном случае к самому себе.
У меня все было бы по справедливости.
И человека я бы тоже объявил самой большой ценностью, но на этом основании я не охотился бы за ним и днем и ночью, за всяким и каждым, потому что нельзя.
Это потом уже, когда я вырвался с этого острова на Чукотку, я готов был целовать в шею отдыхающих тюленей и пользовать в жопу проплывающих моржей.
И вскинешь, бывало, голову к лазурным-лазурным небесам, а там летят и летят красные-синие-желтые воздушные шары с дебиловатыми сынами Америки в корзинах, потому что вот же она, Америка, гаучо гамоны, рядом же, через пролив. И думаешь, бывало: снять бы тебя, мерзавца, одним выстрелом из винта, потому что ничего-то ты в этой жизни не понимаешь, и на этом простом основании можно шлепнуть тебя, горемычного, ни одна же зараза не справится, куда это ты запропастился, а потом вдруг такая любовь ко всему сущему на тебя нахлынет — и сосет, и сосет, просто беда — и в горле закипит. Зайдется, займется пузырьками, и думаешь тогда, со вздохом глядя на проплывающий шарик: «Живи, дурашка!»
Или можно восхищаться строением человеческой плоти, кисти там или лодыжки: сколько в ней всяческих косточек, чухонский балалай, и как здорово все работает.
Я всегда ими восхищаюсь, когда выдается свободная минутка. Достаю и с удовольствием оглядываю.
Однажды даже захотелось привлечь к этому восхищению нашего помощника.
— Смотри, — говорю ему, — как здорово устроена человеческая кисть или же лодыжка!
