
– Я хочу соорудить писсуар, Тафардель!
– Писсуар? – восклицает Тафардель, поражённый величием этого проекта.
Мэр, неправильно истолковавший смысл его восклицания, поясняет:
– Ну да, нужник.
– О, я вас отлично понял, господин Пьешю.
– Ну, и что вы на это скажете?
Но разве возможно сразу же составить определённое мнение о проекте, столь важном и столь неожиданном? А поспешность в Клошмерле всегда умаляет ценность суждения. Тафардель, желая до конца осмыслить услышанное, быстрым щелчком сбивает со своего лошадиного носа пенсне, подносит его к губам, обдаёт смрадным дыханием стёкла и протирает их носовым платком, дабы придать им большую прозрачность. Убедившись, что на них не осталось ни пылинки, он водружает пенсне на место, с торжественностью, соответствующей всей важности разговора. Эти манипуляции очень нравятся Бартелеми Пьешю, – по ним он может судить, насколько сильное впечатление произвёл его проект.
Прикрыв уста тощей рукой, как всегда, перепачканной чернилами, Тафардель исторгает из себя два или три «гм». Затем он поглаживает свою жидкую козлиную бородёнку и, наконец, произносит:
– Превосходнейшая идея, господин мэр! Идея истинно республиканская и, уж во всяком случае, вполне соответствующая духу нашей партии! Мера в высшей степени эгалитарная и к тому же гигиеническая, как вы справедливо изволили заметить. Подумать только, что вельможи Людовика Четырнадцатого мочились на лестницах дворцов! Ничего себе порядочки были при королях! Уж если говорить о благе народа, то все процессии Поносса не стоят одного писсуара.
– А Жиродо, – торжествует мэр, – а Ламолир, Маниган, словом, вся эта клика? Вот кто останется с носом!
Уста Тафарделя издают некое подобие скрипа, что заменяет ему смех – явление довольно редкое для этого унылого, не оценённого по заслугам человека. Его жизнерадостность словно бы заржавела, ибо он ставил её на службу только великому делу, в тех случаях, когда нужно было сразить гидру обскурантизма, ещё господствовавшую во французской деревне.
