
Пляшет Спирька, как бес перед заутреней, свирепо терзает двухрядку Вася, так что она только знай поёживается, да хрюкает, да повизгивает, а из собора, отстояв позднею обедню, важно бредёт восвояси купец с золотой медалью на красной ленте у самого горла под рыжей бородой. Не менее важно рядом с ним вышагивает кум-посудник, приглашённый на рюмку смородиновки и на воскресный пирог с рыбой, вязигой, рисом, яйцами — чёртом в ступе…
Праздничные сумерки тихо опустились над притихшим городом…
В садиках — под грушей, под липой, под клёном — кое-кто пьёт вечерний чай с вишнёвым, смородиновым или клубничным вареньем; тут же густые сливки, кусок пирога от обеда, пузатый графин наливки и тихий усталый говор… Через забор в другом садике наиболее неугомонные сговариваются насчёт стуколки, а поэтичный казначейский чиновник сидит на деревянном крылечке и, вперив задумчивые глаза в первые робкие звёзды, тихо нащипывает струны гитарные…
Тесс… засыпает городок. Пусть: не будите, завтра ведь рабочий день.
Так вот и жили мы — помните?
Даже вы, двадцатилетние молокососы — нечего там — должны это помнить…
***И вдруг — трах-тара-рах! Бабах!!!
Что такое? В чём дело? Угодники святые!
Кто это перед нами стоит, избочась и нагло поблёскивая налитыми кровью глазами? Неужели ты, Спирька Шорник? Владычица Пресвятая, Казанская Божья Матерь!! В чём же дело?
— А у том, собственно, — цедит сквозь зубы пренебрежительный Спирька, — что никакой Владычицы, никакой Казанской и нет, и всё это был один обман и народная тьма. А есть Циммервальд и есть у нас один вождь красного пролетариата, краса и гордость авангарда мировой революции — Лев Давидович Троцкий! Отречёмся от старого мии-ира…
