
— Позвольте мне сказать…
— Ну, вот еще чудак… Разговаривает. Что за народ, ей-Богу. Возиться мне с тобой еще. Сказано отходи — и отходи. Стань в сторонку. Кормовой!
— Здесь.
— Отходи. Молчанов!
— Да здесь я.
— Вижу я. Отойди. Никольский!
Молчание.
— Никольский!!
Молчание. Помолчали все: и ставшие к стенке, и сидящие на нарах, и сам Саенко.
А Никольский в это время, сидя как раз напротив Саенко, занимался тем, что, положив одну разутую ногу в опорке на другую, тщательно вертел в пальцах папиросу-самокрутку.
— Никольский!!!
И как раз в этот момент налитые кровью глаза Саенки уставились в упор на Никольского.
Никольский не спеша провел влажным языком по краю папиросной бумажки, оторвал узкую ленточку излишка, сплюнул, так как крошка табаку попала ему на язык, и только тогда отвечал вяло, с ленцой, с развальцем:
— Что это вы, товарищ Саенко, по два раза людей хотите расстреливать? Неудобно, знаете.
— А что?
— Да ведь Никольского вчера расстреляли!
— Разве?!
И все опять помолчали: и отведенные в сторону, и сидящие на нарах.
— А, ну вас тут, — досадливо проворчал Саенко, вычеркивая из списка фамилию. — Запутаешься с вами.
— То-то и оно, — с легкой насмешкой сказал Никольский, подмигивая товарищам, — внимательней надо быть.
— Вот поговори еще у меня. Пастухов!
— Иду!
* * *А через два дня пришли добровольцы и выпустили Никольского.
* * *Не знаю, как на чей вкус…
Может быть, некоторым понравился аббат Мори, а мне больше нравится наш русский Никольский.
У аббата-то, может быть, когда он говорил свою остроумную фразу, нижняя челюсть на секунду дрогнула и отвисла, а дрогни челюсть у Никольского, когда он, глядя Саенке в глаза, дал свою ленивую реплику, — где бы он сейчас был?
