
На тот случай если мать, расщедрившись, приготовит и то, и другое, Сашка измыслит для себя недурную лазейку: он потребует оставшиеся от вчерашнего пира сардины.
Мать он любит, но любовь эта странная — полное отсутствие жалости и лёгкое презрение.
Презрение укоренилось в нём с тех пор, как он заметил в матери черту, свойственную почти всем матерям, иногда за пустяк, за какой-нибудь разбитый им бокал, она поднимала такой крик, что можно было оглохнуть. А за что-нибудь серьёзное, вроде позавчерашнего дела с пуговицами, — она только переплетала свои пухлые пальцы (Сашка сам пробовал сделать это, но не выходила — один палец оказывался лишним) и восклицала с лёгким стоном:
— Сашенька! Ну, что же это такое? Ну, как же это можно? Ну, как же тебе не стыдно?
Даже сейчас, натягивая на худые ножонки чулки, Сашка недоумевает, каким образом могли догадаться, что история с пуговицами — дело рук его, Сашки, а не кого-нибудь другого?
История заключалась в том, что Сашка, со свойственным ему азартом, увлёкся игрой в пуговицы…. Проигравшись дотла, он оборвал с себя всё, что можно: штанишки его держались только потому, что он всё время надувал живот и ходил, странно выпячиваясь. Но когда фортуна решительно повернулась к нему спиной, Сашка задумал одним грандиозным взмахом обогатить себя: встал ночью с кроватки, обошел, неслышно скользя, все квартирантские комнаты и, вооружившись ножницами, вырезал все до одной пуговицы, бывшие в их квартире.
На другой день квартиранты не пошли на службу, а мать долго, до обеда, ходила по лавкам, подбирая пуговицы, а после обеда сидела с горничной до вечера и пришивали к квартирантовым брюкам и жилетам целую армию пуговиц.
— Не понимаю…. Как она могла догадаться, что это я? — поражался Сашка, надевая на ногу башмак и положив по этому случаю двугривенный в рот.
