
И я очень, очень жалею, что мне не придется никогда, встретиться с Игнатием Рысис, отбывающим где-нибудь в каторжной тюрьме положенный ему срок.
Чувствую я, что это настоящий продавец счастья и что только у него, вероятно, я мог бы с точностью узнать предстоящую свою судьбу.
Так хочется верить, что мне бы он продал счастье получше, чем счастье мещанина Синюхина.
А, может быть…
IIУ ворот сборного пункта, как пчелы, роились бородатые, усатые запасные.
Человек сто их было, одетых в поддевки, зипуны, пиджаки и пальто, накинутые на плечи.
Уже чувствовалось, что постепенно отрываются они — совершенно для себя незаметно — от эгоистической семейной ячейки и что входят они уже, что вливаются они — тоже совершенно для себя незаметно — в одну великую единую могучую реку, называемую армией.
Теряется индивидуальность, теряется лицо — одна серая компактная масса поползет куда-то, сосредоточенно нахмурив общие брови на общем лице…
Я втерся в их толпу, и в один момент меня окружила, проглотила масса плеч, голов и спин.
— Что, барин, тоже идешь? — сверкнул белыми зубами на загорелом лице усатый молодец, широкоплечий, на диво скроенный.
— Нет, до меня пока очередь не дошла, я так.
Обыкновенно при таких встречах всякому пишущему человеку полагается задать солдатам один преглупый вопрос (и, однако, всякий пишущий человек его задает):
— Что, страшно идти на войну?
Я не такой.
— Курить хотите, братцы? — спросил я, вынимая сверток с заранее приготовленной тысячей папирос.
Как куча снегу под лучами африканского солнца, — если такая комбинация, вообще, мыслима— растаяли мои папиросы.
Лица осветились огоньками папирос, приветливыми улыбками — мы разговорились.
— И чего это, скажи ты мне барин, на милость, русский человек так немцов не любит? Японец ничего себе, турок даже, скажем, на что бедовая голова — пусть себе дышит… А вот поди-ж ты — как немцов бить — и-и-и-их, как все ухватились. И тащить не надо — сам народ идет.
