
«Надо же, — бормотал Брежнев, качая головой и подписывая закрытый указ. — На самого папу римского наехал. А не послать ли его в Тибет, пусть наедет на далай-ламу».
— Где я? — тихо спрашивал Гайдамака врача.
— Где, где… — отвечал Владимир Апполинариевич.
— А кто я? — еще тише спрашивал он.
— Герой. Сосиськиных сран. Самого папу римского на тот свет отправил.
— Так я ж хотел Муссолини… — бормотал Гайдамака.
Потом потихоньку начал вставать, ходить, играть на аккордеоне. Даже запел. Потом запил. С Люськой не жил, потому что его после аварии не только контузило, но и конфузило.
Лежал со своим конфузом на диване, думал о папе римском.
Неудобно получилось с папой. Завал в пелетоне — он завал и есть: кто влево, кто вправо, кто раком, кто боком, небо в колесах, а папа перебегает дорогу. Успел крикнуть старику: «Куда прешь, ыбенамать?!», тот ответил: «От черт!», и больше ничего не помнит. В комнате темно, на душе темно. Однажды увидел на свалке под домом старую оконную раму, притащил домой, взял топор и стал самовольно, без увязки с главным архитектором района, рубить окно в Европу с видом на Финский залив в глухой торцовой кирпичной степе, чтоб светлей на душе стало и чтоб был вид на Мадрид.
Люська спросила:
— Сдурел ты, что ли?
Он укоризненно сказал:
— Ведьма ты, ведьма.
И погрозил ей топором. Люська завизжала и исчезла, удрала к соседке Элке Кустодиевой, ушла из его жизии, забыл, как звали. Прорубил проем и подтащил раму, но тут приехали белые санитары и стали мешать работать. Гайдамака бросился на них с топором но-настоящему, и санитары тоже исчезли. Вставил раму, заделал цементом, застеклил, зашпатлевал.
