
Гайдамака смял компрометирующие бумаги со своими летописными антисоветскими художествами и, па ходу расстегивая ремень, па первой космической скорости рванул в женский туалет — рванул так, как не спуртовал в велогонках. Бриджитт Бардо на «Плейбое» с изумлением взглянула на него и даже, кажется, перестала сосать мороженое. Еще драгоценное время ушло: никак не мог попасть ключом в замочную скважину… Наконец рванул дверь, вбежал, еле донес, еле дотерпел, в глазах темно, штаны сами слетели, оторвав пуговицу от ширинки; устроился кое-как на унитазе, отворил конюшню и с ревом, кровью, бурей и натиском погнал свободолюбивую конину с гороховым супом из заточения.
Когда после первого приступа кровянисто-геморроидального поноса немного прояснилось в глазах и на душе полегчало, Гайдамака расправил первую страницу. Что тут еще про него понаписано? Примостился на унитазе и с нарастающим удивлением принялся читать:
«Он хотел посмотреть братьям Свердловым в глаза, но они отворотили взгляд. Прошлой зимой в Вышгороде на княжеском пиру по десяти рублей с брата, когда вся публика перепилась и начала хвастаться своими подвигами, эти трое хотя и долго молчали, но тоже голос подали: расхвастались, болваны, своей сестрой Люськой. Нет, мол, в Киеве девицы скромнее, краше и целомудренней. Сидит она у них за тремя дверями, за четырьмя замками, заперта ключами, а ключи немецкие у братьев в кармане, и никто эту девицу в глаза не видел, и берегут ее братья пуще глазу. Все богатыри уши развесили, и князь Мономах тоже. А Гайдамака спьяну не сдержался и при всем честном народе заявил, что братаны Свердловы чересчур уж расхвастались, не знаю, как кто, а он, Сашко Гайдамака, лично частенько видывал их сестренку Люсьену, а бывали часы, что у ней и на грудях леживал и за презумпцию девичьей невинности трогивал. Братья, услыхав про презумпцию, выхватили ножи. Гайдамака скамьей прикрылся, ножи в скамью вонзились.
