— У лукоморья дуб зеленый…

Дальше уши забивал гул прибоя, но память сама подсказывала:

— И днем и ночью кот ученый…

Выскакивали ясно даже две, а то и три строки:

— Там ступа с Бабою Ягой Идет, бредет сама собой… Там о заре прихлынут волны На брег песчаный и пустой, И тридцать витязей прекрасных Чредой из вод выходят ясных, И с ними дядька их морской…

Потом довольно большой провал, а потом он открыл глаза и вслушался уже в момент катастрофы:

— Гром грянул, свет блеснул в тумане, Лампада гаснет, дым бежит… И замерла душа в Руслане… Все смолкло. В грозной тишине Раздался дважды голос странный…

Бабушкин старый голос очень подходил этим словам, да и вся ее комната — в деревянном двухэтажном домишке — в красном свете абажура, от которого свет еще больше резал глаза, застилая их туманом, лампадка на стене, легкий дымок от нее как бы вводили его в старинный мир, так что он сам начинал себя представлять едва ли не героем, который кого-то должен спасти. Только Людмилы у него не было. И никто из девочек ему так не нравился, чтобы можно было честно подставить ее в воображении на место руслановой Людмилы. Да и робел он своих сверстниц, не хватало нахальства закрутить роман просто так. Все казалось, что он должен нечто совершить, а она должна звать его к этому свершению.

Он завидовал ребятам, лихо кадрившимся с одноклассницами и девицами постарше уже с восьмого класса. Они брали, как казалось Борису, своей напористостью, физической ловкостью, нахальством, умением — для храбрости — «раздавить» в школьном туалете или в подъезде бутылку портвейна, смело целовать своих спутниц, так, что те не противились.

Борису хотелось походить на этих грубоватых парней, потому что они казались ему почти такими же самостоятельными, как учителя или родители. Но он не умел себя вести так, как они, да к тому же эти парни вечно его поддразнивали, чувствуя его чуждость, неловкость и неуверенность в «жизни». Особенно обидной, нелепой и потому привязчивой была дразнилка, прилипшая к Борису с детства:



7 из 248