
Я подбежал к мальчишке, потряс его за воротник – на большее не решился – и, бросив портфель, кинулся в столовую.
Народу в прихожей было поменьше, но все-таки много, и я закричал, перебивая шум, обращаясь к единственной, кого знал по имени, обращаясь без веры, что она поможет, очень уж черные и злые были у нее глаза, но я все равно кричал, потому что надо было как-то спасать желтолицего.
– Тетя Груша! – орал я благим матом, от страха не слыша самого себя. – Там парень упал! Шакал! Помира-а-ает!
– Такой желтолицый? – крикнула тетя Груша.
– Они там дрались, – заорал я в ответ, – и он потом упал.
Но тетя Груша несла какую-то чепуху.
– Чайќу надо, – говорила она, выскакивая из своего скворечника. – Сладкого чайку! – Потом кинулась в зал, к амбразуре, закричала: – Девочки, дайте чайку послаще! Да побыстрей!
– Опять? – спросила крашеная тетка.
– Опять! – ответила Груша.
Мелко семеня, она мчалась по столовке, и все перед ней расступались, точнее, перед железной кружкой, над который дымился парок и которую несла в вытянутой руке тетя Груша.
Я выскочил на улицу первым. Желтолицый сидел все в той же неудобной позе, откинувшись назад.
– На-ка, мальчик, подержи, – сказала тетя Груша, протягивая мне кружку с чаем. Сама она схватила снег и принялась растирать им виски желтолицего пацана.
– Ох ты господи! – повторяла тетя Груша. – Ох ты господи! Что же это деется-то, а?
Я увидел ее при дневном свете и поразился: как же может ошибаться человек! Она вовсе не походила на ту женщину, которая, будто кукушка, появлялась в своем окошке. Лицо ее было вовсе не злое, а усталое, может, тронутое какой-то болезнью, и синие круги под глазами опустились до середины щек. И сами глаза были совершенно другие. Не угольные, не пугающие, а как бы бархатные и печальные.
