
– Давайте наминайте – сразу легче станет.
– Так в чем же тогда соль, Сослан?
– Почем мне знать?
– А вы никогда не задумываетесь о всяком-разном?
– О каком таком всяком? – настороженно спросил он.
– Ой, я не знаю. О том, что это все значит. О городе. О том, что творится…
Он со свистом втянул в себя воздух – его начинало тревожить направление разговора. Я не умел найти нужных слов.
– О всякой там морали, Соспан, понимаете! О добре и зле, о том, какую роль в этом играете вы. Об ощущении, что если ничего не сделаете или сделаете мало, то вы… э… станете… ну, что ли, соучастником чего-то…
– Нет у меня времени на такие раздумья, – ответил он с ноткой раздражения. – Я просто вываливаю перед публикой свои сотни и тысячи, а философствуют пускай пьяницы.
Он явно упустил мою мысль. Или я завел разговор, который мог нарушить протокол. Люди приходили сюда, чтобы укрыться от забот, а не для того, чтобы их пережевывать. Приходили за ванильным билетом обратно в тот мир, где боль – только ссадина на коленке, а мамина заботливая рука всегда рядом.
* * *Я вхлюпнул в себя мороженое, затем повернулся и, опершись спиной о прилавок, стал смотреть на море. Его поверхность сверкала, как дребезги разбитого зеркала. Намечалось пекло.
– Эванса-Башмака последнее время часто видите? – спросил я небрежно.
– Не вижу. И не рвусь увидать.
– Я слышал, он смылся.
– Неужто? Вряд ли многие об этом пожалеют.
– Ничего об этом не слыхали?
Он почесал подбородок – пантомима «Пытаюсь вспомнить».
– Что-то не припомню.
Я выложил на прилавок полновесные пятьдесят пенсов, и он прикарманил их с невозмутимостью, достигаемой годами тренировок.
