
– В нашей деревне меньше четырех ни у кого не было! – оправдывался Алексей Митрофанович.
Он и в городе продолжал жить по сельским законам.
– Чай пьет только вприкуску. Хрустит на всю комнату, – кутаясь в платок, изумлялась мама. – Живет в цивилизованной отдельной квартире – и каждую неделю отправляется в баню. Простую, районную… С веником!
Мама пряталась в свой платок и при виде самодельной мебели корягинского производства, и при виде сельских пейзажей Алексея Митрофановича в простых, им же обструганных рамах.
Как бы от имени всей нашей семьи Павлуша каждый
раз внимательно изучал пейзажи своего заместителя, то приближаясь, то отходя от них.
– Все сам! Своими руками… – восторгался Павлуша, усаживаясь с нами на длинную лавку, заменявшую стулья и всех сразу объединявшую. – Я бы в жизни не смог!
– Приходится, – объясняла Анна Васильевна. – Я-то не зарабатываю. А их четверо! Все на нем, на кормильце, держится.
В ее словах звучали и благодарность кормильцу, и преклонение перед ним.
Мне казалось, что Анна Васильевна с утра до вечера не переставая стирала: выше локтя закатанные рукава, передник, распаренное лицо, стыдившееся своего цвета. Взгляд был такой, будто ее всегда заставали врасплох, а не являлись по приглашению.
Анне Васильевне было на этом свете явно не до себя. А обрати она на себя внимание, может, и другие бы обратили. Каждый раз меня уверяли в этом ее круглые, как на старинных картинах, удивленно испуганные глаза.
Мы садились за стол, разговаривали, ели… А она все время прибегала и убегала, на ходу утираясь краем передника.
– Я к ним не в гости хожу, а на экскурсию: картины деревенского быта! – сказала, я помню, мама.
– Верность детству и местам, где родился, – это признак душевности, чистоты, – заступился Павлуша. – Я что-то не то сказал?
Мама сочувственно взглянула на него: всех ты стремишься понять!
