
И Гулли носится не одна, с ней вместе порхают и птицы, и бабочки, и эти нарядные, крохотные, маленькие созданья. Они порхают на легких, прозрачных крыльях. Они схватывают Гулли за руки и несутся вместе с ней. Они кружатся, порхают повсюду и снова прилетают к Божьему дереву.
– Это наше родное дерево – шепчут они. – Божье, горчичное дерево. Оно выросло из земли и уносится в небо. Горький труд несет изобилие, – изобилие дает довольство, из довольства является свобода.
И Гулли чувствует, как легко, свободно бьется ее маленькое сердце, как все оно переполнено радостью. Она носится, летает на крыльях свободы. Она летает над морем, над громадным, широким морем, сердце замирает, а воздух тихо ей шепчет:
– Свобода! свобода! свобода!
Солнце уже стояло высоко, когда она проснулась. Голова ее переполнена сном. Сердце замирает и трепещет. Ей кажется, что еще над ушами ее кто-то шепчет тихо все одно и то же слово: свобода! свобода! свобода!
– Но что же мы будем делать на свободе? – думает Гулли. – Летать, порхать! Но куда же?
И ей становится скучно при одной мысли, что она должна вечно порхать и летать.
– Что не встаешь, дорогой мой, черноглазый. Все уже чай отпили давно, только ты спишь, – говорит ей ее толстая, дорогая няня.
– Что же сегодня заспался, мой Гулёк, – говорит сама баронесса, и входит в детскую, и смотрит на заспанные глаза Гулли. – Вставай, мой Гулёнок. – И она щупает ей пульс и смотрит, не горяча ли у ней голова, и так нежно целует ее.
– Муттерхен, – говорит Гулли (она знает, что баронесса любит, когда она зовет ее муттерхен. Ведь у баронессы нет никого: ни детей, ни внучек. Всех она давно схоронила, и только и есть у ней одна она названая дочка, татарочка Гулли). – Муттерхен, – говорит она, – мне снятся все странные сны… А что мой росток Божьего дерева? Муттерхен, ты не видала его, моя милая…
