
Войдя же в птичье помещение, сразу прикрыл длинный нос свой надушенным платком с монограммой, а в платок недовольно буркнул:
— Вонища! Как на конюшне, мерд!
Коллежский секретарь Лебедяев, услыхав такое французское слово, мигом изогнулся до страусиной позиции — зад на вершок повыше головы — да так и замер, а руки растопырил испуганно. Глядя на него, замерли на одной ноге павлины, окаменели фазаны и разом прервали свои беседы все триста государственных попугаев. Наступила тишина мертвая, звенящая, зловещая, какая бывает только перед божией грозой да излияньем вельможного гнева.
Гнев, однако, медлил. Лев Александрыч фигуру Лебедяева узрел и обратился прямо к ней:
— Вонь, говорю, у тебя тут, как в стойле. Во что дворец превратил, авортон?
От второго французского слова любитель просвещения руки развел еще шире, а голову склонил ниже некуда. Тишина же продолжалась.
И тут, как гром с ясного неба, раздался голос. Да не чей-нибудь, а точь-в-точь самого обер-шталмейстера, со всеми его носовыми переливами:
— Не вонь, — сказал голос наставительно, — а одеколонь кор-румпте!
И прибавил мягко, с чудным французским прононсом:
— Ва-тан о дьябль, пютэн!!
Лев Александрыч, несколько позеленев, правой рукой ухватил лебедяевскую голову за косицу, а левой вздернул за подбородок.
— Ты что это, дразнить меня вздумал, курощуп?
В ответ немедля раздался тот же учительный голос с вельможным переливом:
— Не курощуп, но наставник пер-рнатых!
И прибавил — отчего-то по-немецки:
— Тойфель нохмаль, анцугаффе!!
Увидев, что птичий секретарь глазки поросячьи жмурит, щечками синеватыми дрожит, но рта нимало не разевает, Лев Александрыч неповинную голову отпустил. Огляделся, ища охальника.
