
Ну, тут все прямо остолбенели и ни гугу. Словно актер вышел на сцену и вдруг позабыл, что он должен говорить. И никто не знает, смеяться или жалеть его. Только одна пожилая девица хихикнула — та самая, на которой этого доктора будто бы хотели женить. Может, затем и вечер-то затеяли.
Потом этот доктор разговаривал с нотариусом Здерадичком о греческих софистах, а после он всё убеждал ту самую пожилую девицу, что лучший спорт для женщин — классическая борьба.
— Ну что вы, пан доктор! — твердила девица, совсем уж отчаявшись. — А сами вы изволите быть спортсменом?
— Только теоретически, — отвечал он. — Дело в том, что меня часто мучают газы.
Тут эта пожилая девица покраснела, и после этого он с ней говорил только о Млечном Пути и вообще о галактиках.
— Боже мой, — всё время повторяла девица, — неужели же это возможно? Неужели звезд действительно так много?
Но когда увидела, что это всё равно ни к чему не ведёт, то первой ушла с вечера и на другой день всем говорила, как, мол, странно, что у доктора с двумя дипломами такие низменные интересы и такие грязные воротнички.
В конце концов осталось нас в «Золотом льве» только трое — профессор, Зизи и я. Он попросил у трактирщика скрипку и сыграл нам какую-то грустную-грустную песенку, уже не знаю о чём, — то ли о листьях, то ли о могиле, то ли о кругах, которые расходятся по воде. Пива мы с ним выпили по десять кружек и кофе с ромом — по шесть чашек.
А Зизи лежала под столом и по-своему, по-собачьи радовалась.
— Чья это собака? — спросил профессор.
— Своя собственная, — ответил я ему. И всё рассказал — и о лесничем Скршиванеке, и о пани Ледвиновой, и о том, какой у этой собаки нрав.
Он слушал меня и только изредка улыбался, но всякий раз это было, словно зажигали люстру. В жизни я ни у кого не видел такой доброй улыбки — как будто для других он хотел всего самого лучшего, а для себя — ничего. Но люди видели в этой улыбке только ехидство, и все его немножко побаивались — ведь он, мол, столько знает, и неизвестно, что он о них думает.
