
Неужели он начинает его забывать?
В этом было страшно признаться даже самому себе, и часто, вернувшись домой, Алеша, не раздеваясь, подходил к столу и долго смотрел на довоенный снимок: ромашковое поле, расстегнутая гимнастерка, ветер лохматит волосы…
И все-таки отец уходил от него. Медленно, потихоньку, но уходил, и только фотография да зимние сумерки соединяли их вновь…
И утихала боль. Отступало куда-то вдаль горе. И, может, ушло бы совсем, если бы война, которая гремела где-то там, за тридевять земель, не напоминала о себе каждый день каждому человеку.
Они шли из школы, не спеша шли — кто не знает, как это приятно идти не спеша из школы, да еще после шести уроков! Шагаешь себе, валенки скрипят по свежему снегу, и дышится легко, свежо. О чем-то там они говорили меж собой пустяковом, и вдруг кто-то хлопнул Алешу по плечу и пробежал вперед. Обернулся и крикнул:
— Немцы! Немцы там!
— Гляди-ка, — сказал Гошка, — да это Толик. Помнишь, тот, на пляже.
Толика они догнали в один миг, хотели в сугробе выкупать, но он сказал:
— Взаправду! Там немцы!
У старого овощехранилища они увидели толпу — детей и женщин. Толпа, будто улей, громко гудела.
Толик кинулся вперед, они растолкали теток и обомлели.
Рядом со старым овощехранилищем, по краям неглубокой ямы, стояли три женщины в полушубках, с винтовками наперевес, а в середине были… немцы. Настоящие, живые немцы!
Алеша даже опешил. Чего-чего, а увидеть немцев здесь, в их городе, об этом он и подумать никогда не мог! Кайлами и лопатами фрицы долбили мерзлую землю; одеты они были все по-разному — кто в серо-зеленые шинели, а кто уже успел раздобыть телогрейки. На голове у каждого была пилотка с опущенными краями, и лица — красные от мороза — выглядывали из-под этих пилоток, будто орехи из скорлупы.
Женщины с винтовками ходили вокруг немцев, толпа все росла, все прибывала, и охранницы покрикивали время от времени:
