— Погоди, пальтушку сверху накрою…

Болела она долго. Старуха топила печь, поила горячей водой. Есть не хотелось, а только пить. К концу четвертой недели жар спал, сразу стало легко, покойно. Старуха уходила на целые дни — за хлебом, то на почту — письма писать, а Катя лежала на спине, бездумно глядела на дощатый потолок. На сосновых досках срезы сучков выглядели как замысловатый узор, и узор этот можно при желании менять. Стоит только вообразить: вот с потолка смотрит на нее добрая собачья морда. А вот, если посмотреть чуть наискосок, уже не собака, а веселое кудрявое облако. И не облако, а туча целая. Того и гляди, прольется дождь. Вот уже и гром гремит… Но это был не гром, просто ребятишки хозяйские бегали. И с потолка не дождь сыпался, а копоть и пыльная труха.

Однажды Катя открыла глаза и увидела перед собой Касьяновну. Старуха стояла одетая, за плечами висела тощая котомка, рука опиралась на посох.

— Ну, прощай, — сказала. — Оставайся тут, благо поправляешься. А я пошла к своим. Зовут свои-то.

Катя молчала.

— А ты не реви! Что я тебе, родня какая, что ли, реветь-то… На станцию побреду, до ночи, поди, успею. Дрова у печки наколоты, вода в ведре…

Катя вскинулась было расспрашивать, но поглядела на Касьяновну и умолкла: старуха только телесно была тут, а душой-то уже там, со своими, в Свердловске. И она не стала зря задерживать старуху.

Весь этот день лежала и думала о Касьяновне. До станции тридцать километров, дойдет ли? Старая, полуголодная, бредет от села к селу, с посохом своим. А на дворе зима. Вон стекла обросли снежной толщей, свет еле-еле пробивается, голубой, ранний…

На другой день Катя встала с постели. От слабости коленки дрожали, в глазах темнело. Затопила печь, размочила в горячей воде хлеб. Ничего. Жить можно. Сначала даже неплохо показалось без ворчливой Касьяновны. Но все больше стали одолевать мысли о жизни. «Получилось так, что никому я не нужна, — размышляла она в долгие зимние ночи. — Что живу, что не живу — какая разница? Жизнь-то, выходит, бесполезная.



23 из 44