
Ехали день, ночь, еще день. Внизу суетились, охали: заболел ребенок. На станциях бегали за кипятком, выменивали вещи на хлеб, ругались из-за места… Одна Катя молча лежала на своей полке. Как-то ее ощупала костлявая старушечья рука:
— Деваха-то, глядите, и не шевелится. Не слезала ни разу. Жива ли уж?
Катя с трудом разомкнула ссохшиеся губы:
— Ничего, я сплю…
Иногда вытаскивала из мешка заплесневелый черный сухарь, отгрызала кусочки. Острые крошки царапали горло. Она думала о матери. Получилось так, что их обеих поезда уносят в разные стороны, и расстояние между ними растет и растет… А может, матери и в живых-то нет. Стоит ли жить и ей? Пожалуй, не стоит.
Поезд, видно, доехал до самого конца, потому что пассажиров повыгнали из вагонов и пересадили на большую баржу.
Каюты были уже заняты кем-то; говорили, что в них везут картины и разные ценности… И беженцы разместились на палубе прямо на полу. Река уже покрывалась прозрачным тонким ледком, резкий ветер теребил одежки беженцев, срывал платки и ветхие байковые одеяла. Многие начали свой путь еще в летние дни, потому и одеты были кое-как. По ночам мало кто спал, мешали стужа и кашель. У кого-то была с собой спиртовка, и для больных грели воду. Но зачерпнуть было трудно: не дотянешься до речной воды, к тому же — где взять чистую? Баржа плыла окруженная нечистотами.
