
Она бойко встряхнула головой и зашагала бодрее, помахивая своим клетчатым зонтиком, стуча по плитам тротуара грубыми сапогами. А внутри, там, далеко где-то, в самых тайниках детского обиженного сердечка, сосало что-то… Какая-то неудовлетворенность, обманутые надежды. Смутно поднималось со дна души какое-то тяжелое, неприятное чувство и росло, росло…
"Ужо вернусь, сейчас же за письмо папеньке с маменькой сяду! Беспременно отпишу, чтобы не беспокоились милые мои старички, — решила Даша, — да всего-то в письме рассказывать не стану. К чему их беспокоить задаром… Господь с ними, с девочками, пусть смеются! К чему нашим про это знать!"
Выплыли снова милые близкие образы. Вот отец в широкополой, в нескольких местах продырявленной соломенной шляпе, в стареньком заплатанном подряснике, с милой, обычной своей доброй улыбкой на лице… С косой в руках, как простой крестьянин.
Вон темно-лиловый ситцевый, полинялый за десяток лет носки, столько раз перешитый и перекроенный капот матери и ее печально-озабоченное, бесконечнолюбимое, с сетью мелких морщинок лицо.
Вон брат-семинарист Корнилий… А вон малыши Сима, Саша… И любимый бутуз Гришук валяется в сене…
Ах вы, милые, милые, вот бы я вас расцеловала сейчас!
Что-то обжигает глаза, теснит дыхание, щекочет щеку. Что это? Слезы?! Неужели?! Зачем?!
— Крестовоздвиженская, голубушка, вы плачете, что с вами?
Как вкопанная останавливается посреди тротуара Даша. Неужто здесь, на улице, она разревелась?… Ах, срамота-то, срамота какая! Около нее чье-то участливое, доброе, ласковое лицо… Глядят из-под круглой фетровой шляпки сочувствующие темные глазенки. Кто это? Ах да, та веселая шалунья девочка, что шутила над нею в классе и назвала ее швейцарской допотопной фигурой. Что ей надо, однако, от нее сейчас? Зачем она здесь?
