
Я посмотрел на Майю и вдруг понял, что это уже не та Майя Викторовна, а совсем другая, новая, неотделимая от меня. Я засмеялся беззвучным, радостным смехом, которым дети выражают радость - взрослые выражают радость совсем по-иному, - засмеялся где-то внутри, где волна подбрасывала сердце, а снаружи ни один мускул не дрогнул на моем лице.
Она, Майя, еще Майя Викторовна, ничего не заметила, что со мной произошло. Она шла на полшага впереди нас, потому что идти рядом мы не могли. Тротуар Загородного проспекта слишком узок для такой компании. Но если бы даже она шла рядом, то вряд ли обратила внимание на то, как я побледнел или покраснел, сам не знаю, какого цвета я стал от своей нежданной радости.
Только Генка заметил. И когда мы остались одни, он спросил меня:
- Ты любишь ее?
Я промолчал, я еще не разобрался в своих катаклизмах.
- Любишь, - ответил за меня Генка. - Как же нам быть?
И тогда я понял, что он любит ее.
Я молчал. Мог бы, конечно, сказать: "Нет у меня любви, тебе показалось". Должен был соврать, отвести мальчика от беды, от опасности. Но я молчал, хотя в самом молчании было что-то не очень-то честное.
- Как же нам быть? - спросил Генка, движимый великим непониманием. И сам ответил: - Мы будем любить ее вместе!
И тут я пришел в себя. Я схватил Генку за плечи и начал его трясти.
- Слушай, друг и товарищ, что мы с тобой, рехнулись? Какая еще любовь? Никакой любви! Нас было двое. Нас стало трое. Вот и все дела. Слышишь?
Но он не слышал моего голоса, моих увещеваний. Он слышал что-то совсем другое, свое, незыблемое и веселое. Веселое и печальное. Черное от печали. И зеленое от радости. В нем бушевала горячая волна, как поплавок подбрасывая сердце.
