Разговор обрывается.

— Мой братишка и сам небось не понял, умным родился или дурнем, — нежданно басит Дуся-ткачиха. — Как немец подходил к Москве, в ноябрьские как раз праздники его взяли. А в декабре похоронка пришла.

И опять все — молчок.

— Вава! — зовет Дуся-ткачиха. — Я за тобой. Держи очередь. Мне сегодня в ночь.

— Давно бы шла! — всплескивает руками чистенькая старушка. — Тебе, чай, всю ночь работать. Отдыхала бы. Подержали бы твою очередь. Что ж люди — непонимающие, что ли?

— Ничего! — говорит Дуся-ткачиха. — Дома одной куковать тоже не сладко.

Подождали, пока уйдет.

— Хорошая женщина, а судьбы нет, — сокрушается Чекалдыкин.

— Откуда ж судьбе взяться, когда она в госпиталь половиком нанялась? — Голосок этот — словно отбитое горлышко зеленой бутылки: поглядишь и поежишься — экие страшные жала.

— Это ты, что ли, Линялая? — Добрый Чекалдыкин вскакивает, всматривается в лица.

— Оставь ее, — советует чистенькая старушка. — Чего с нее возьмешь? Такая уродилась.

— У Дуськи, между прочим, всего и было двое мужиков, — сообщает портниха Судакова. — Первый успел одно письмо с фронта написать, а другое письмо дружок его прислал: мол, нету больше Пети. Петей его звали. А второго — сами вы все знаете, как она выхаживала. Два года в госпитале с ним нянчилась да три в комнатенке своей… А злые языки обрубать нужно. Топором. Чтоб было чем собак кормить.

— Расходиться, думаю, можно, — объявляет Чекалдыкин. — Никто больше не занимает очереди.

— Пройдут с фабрики денные — и разойдемся, — откликается чистая старушка. — Чтоб уж без путаницы завтра обошлось. Без крику.

— Эх, если бы всю ту мужицкую силу, которая на войну была потрачена, да на мирную бы жизнь! Разве стояли бы тогда в очередях за булками? — Чекалдыкин опять вскочил с приступочек и тычет руками в нашу сторону, на пацанов. — Помяните мое слово! Они, которые с нами всю эту жизнь мыкают, забудут все.



7 из 100