
Она оттолкнула его и, нагнувшись, взяла с соломы наган - прямо с пучком соломинок.
- Самовзвод! - закричал он. - Не нажимай, пальнешь.
- Иди, - сказала она.
Наган в ее руке дрожал, другой рукой она обрывала соломинки, и от этого наган дрожал и дергался еще больше.
- Не дури... - завыл он. Страх снова облепил его скользкой холодной сыростью. - Клавдя, не дури. Если Пашка увидит. Пашка, сын. - Он поймал какую-то внезапную мысль и закричал: - Пашка тебе не простит! Вовек не простит!
Клавдина рука дрожала, и сейчас он боялся только этой дрожи в ее руке, и орал шепотом, и задыхался:
- Не дрожи, пальнешь!
- Иди, - повторила она.
Он пошел. Она пошла следом, но не вплотную - на расстоянии.
- Сука, сука, ишь чего - родного мужа ведет, как бандита. Немка!
По огороду он не пошел - на четвереньках пополз и все пригибался к самой земле. За огородом, на мокром лугу, где возле речушки стояли бани, он тоже полз. Лаву - мосток - перешел, за мостком вплотную ольшаник. Так они подошли к лесу. Солнце плавало в небе, будто яичный желток с краю голубого блюдца, и птицы уже шумели ко сну. Он ругал ее, и ругань его была больная - упречная. Перечислял все, что сделал для нее хорошего и как любил горячо. А она молчала, несла голову на тонкой напряженной шее, и в глазах ее было пустынно.
- Топляк осиновый. Сырость. Уродка. Труха! - кричал он.
Отругавшись, он стал скулить, и просить, и обещать:
- Клавдя, я пойду. Я сам пойду. Ну, испугался маленько. Ну, было дело. А теперь пойду.
- Где ты этот наган взял? - спросила она, переложив наган в другую руку и потряхивая уставшей.
- С убитого лейтенанта снял.
- А зачем же тебе наган, если ты с войны убежал? - Она хотела спросить: "Зачем, если ты родную жену защитить не смог?" - но не спросила, только, стиснув веки, выдавила слезы из глаз, чтобы не заливали, не мешали ей видеть мужнин затылок.
