
- Это я, - сказал он. - Я.
Она поставила лампу на шесток и припала к Петру. От его гимнастерки пахло болотом. Он наклонил голову, прижался губами к ее теплому темени. Глаза его, привыкшие к темноте, различали кровать широкую, на которой он спал до войны с женой, а сейчас спит, посапывая, пятилетний сын Пашка, различили еще не разрушенный войной уют, а только оскудевший как бы - ни занавесок на окнах, ни портретов на стенах, ни фотокарточек, а вот пол чистый, а на нем чистые половики.
Жена поставила на стол чугун сноровисто и бесшумно, отрезала от начатого каравая кусок хлеба, толстый, какой и полагается мужику.
- Щи, - прошептала она. - Горячие. Умойся сперва. - Налила горячей воды в рукомойник и стояла возле Петра с полотенцем.
Он мылся, и горячая вода и тепло избы входили в него, и голова у него кружилась, будто от пива.
Сын на кровати шевельнулся, забормотал во сне. Мужик отстранился от рукомойника и, не стряхнув воду с рук, ушел за печку и там затаился. Жена осталась стоять с полотенцем в руках. Мысли складывались в ее голове в тоскливый испуг: "Может быть, это не натурально, может быть, мне все приснилось, и, продолжая спать, я стою тут, как дура, с полотенцем".
Жена успокоила сына, Петр снова вышел.
- Напуганный я, - сказал он. - Да и незачем ему знать.
- Ни к чему, - неуверенно согласилась жена. - Поди посмотри на него, небось хочешь.
Он шагнул было к сыну и на первом шаге остановился. Представились ему открытые сыновние глаза, и громкий его радостный крик, и все прочее шумное и ненужное нынче.
