
Но твердое знание того, что допустимо и что недопустимо, еще никому не помогло избегнуть грешных помыслов. Они с особым упорством одолевали меня, едва я принималась писать письма. Поэтому всякое первое написанное мной письмо являло собой некое поле битвы покрытое клочьями моей разодранной души. Оно заведомо не годилось к отправке. Второе я обычно начинала писать тут же. Теперь я пыталась быть разумнее, говорить больше о делах литературных, в середине спохватывалась, что себе, любимой, уделила непомерно много места, стараясь исправить ошибку, пускалась в другую крайность, слишком тщательно одобряя его мастеровитость, его высокий дар, но, как правило, тут же сбивалась опять на жалобный стон о своей судьбе, в том смысле, что сколько бы он не хвалил мои рассказы, все равно я уже ничего не успею, все пришло слишком поздно, и вообще мне не дано жить той писательской жизнью, пример которой являет он.
Письмо получалось невероятно длинным и опять же никуда не годным. И тогда — не всегда удавалось сделать это тотчас же — чаще на другой день, имея время выносить и дать отстояться в себе некоему сочинению, я садилась и записывала его разборчивым ученическим почерком со всем доступным мне профессиональным умением.
