Он тяжело опустился на откидное сидение, я точно так же устроилась напротив и в этом узком продолговатом пространстве, должно быть, нам обоим одновременно показалось, что мы куда-то едем. Куда-то не туда… "Ну, что вы молчите? Говорите что-нибудь — меня не обидел его раздраженный тон, я знала, что мое притворство — моя вина перед ним — По вашей милости я почему- то должен парится здесь в пальто…» Почему же по моей милости? Я еще там в прихожей догадалась, что пальто предлагается снять только мне, ("позолоти цыганке ручку, расскажу тебе, что было, что есть, что будет"…) а ему свое достаточно распахнуть… И не потому, что нас ждал шофер-почасовик внизу. Это я ему напомнила про шофера.

Но твердое знание того, что допустимо и что недопустимо, еще никому не помогло избегнуть грешных помыслов. Они с особым упорством одолевали меня, едва я принималась писать письма. Поэтому всякое первое написанное мной письмо являло собой некое поле битвы покрытое клочьями моей разодранной души. Оно заведомо не годилось к отправке. Второе я обычно начинала писать тут же. Теперь я пыталась быть разумнее, говорить больше о делах литературных, в середине спохватывалась, что себе, любимой, уделила непомерно много места, стараясь исправить ошибку, пускалась в другую крайность, слишком тщательно одобряя его мастеровитость, его высокий дар, но, как правило, тут же сбивалась опять на жалобный стон о своей судьбе, в том смысле, что сколько бы он не хвалил мои рассказы, все равно я уже ничего не успею, все пришло слишком поздно, и вообще мне не дано жить той писательской жизнью, пример которой являет он.

Письмо получалось невероятно длинным и опять же никуда не годным. И тогда — не всегда удавалось сделать это тотчас же — чаще на другой день, имея время выносить и дать отстояться в себе некоему сочинению, я садилась и записывала его разборчивым ученическим почерком со всем доступным мне профессиональным умением.



3 из 21