
Он слышал мой стон, даже если я издавала его на расстоянии в восемьсот километров. "А мы вас не отпускаем — писал он мне в одном из писем, — несите свой жребий дальше, тем более что у вас всегда есть возможность выйти на суд людской".
"…я перечитываю вас, как в детстве перечитывал Дюма, в юности — Селина и Жирарду, в старости Пруста и Платонова».
Сегодня, с трудом заново расшифровывая ужасный почерк Нагибина, я испытываю немалую гордость — как-никак, это я послужила поводом появиться на свет этим удивительным письмам! Ничего подобного им, равного им по распахнутости, щедрости, особой душевной интеллигентности, наше пасмурное, слякотное время не породило.
Такие письма писались когда-то давно, в эпоху Жуковского, Вяземского, Карамзина — писались не как способ самовыразиться, но как акт служения литературе.
Но тогда мне было до жути страшно их читать. Больше всего на свете хотелось куда-то убежать, спрятаться от ответственности перед каждым словом письма, ответственности, которая — я знала это — мне не по плечу. И, в сущности, моё новое материнство — оно и было этим позорным бегством. И так не могло случиться, что бы он, писатель до мозга костей, сам вечно терзаемый этой пыткой недовоплощенной жизни — так не могло быть, что бы он не догадался об этом подспудном желании сбежать, с головой зарывшись в детские пеленки, спрятаться от своей судьбы. Должно быть, для начала впал в ярость, но смирился — как тут не смириться!? — и разразился письмом, полным зловещего сарказма.
