
— Садись и слушай… «Янко-музыкант», — начал он с печальной торжественностью.
Отец читал мне вслух, чего прежде никогда не делал: я самостоятельно читала с четырех лет. Слушала, смаргивая слезы; горько заплакала, когда он дочитывал последнюю строку: Над Янко шумели березы…
Вскоре отец ушел; тогда я не пожалела, что не побыл со мною подольше: мне не терпелось еще раз перечесть историю Янко…
В конце октября отца арестовали. Следом оказалась за решеткой, а потом получила восемь лет лагерей Людмила Иосифовна, Леву и Лялю (так в детстве звали Волгу) забрали в детдом.
Долгие годы не знали мы о судьбе отца: в справочной на Кузнецком, 24, на наши регулярные о нем запросы отвечали одно и то же в краткой стереотипной формулировке: «Жив, работает; осужден на 10 лет без права переписки», повторяли это — не вдаваясь в объяснения — и после того, как истек срок наказания.
Маму арестовали в начале сорок восьмого года. Ее не посадили в 30-е, во время массовых арестов; тогда она ожидала этого каждую ночь — знала за собой давнюю провинность: будучи работницей электролампового завода, выступила на заводском митинге в поддержку оппозиции, за что впоследствии — в середине 30-х — была исключена из партии, уволена с работы (она занимала какую-то техническую должность на радио). Долго не могла никуда устроиться, была вынуждена завербоваться в Каракалпакию. Уехала на год, оставив нас с сестрой в Москве, меня — на попечении своей еще фабричной подруги, а Гайру — бабушки с дедом. Вернулась как раз ко времени массовых арестов. Предупреждала нас каждый вечер, чтобы мы не пугались, если ночью за ней придут, клала Гайре под подушку деньги на первое время. Но в ту пору — обошлось…
После войны мама работала медсестрой в поликлинике, подрабатывала уколами и как-то раз по телефону, висевшему у нас в коридоре, сказала своему пациенту, чтобы тот постарался достать американский пенициллин, — он, мол, гораздо лучше нашего.
