
Но ведь Сталин ясно сказал: сын за отца не отвечает. Как же мне сразу не вспомнились эти знаменитые слова? Следователю и крыть было бы нечем!
Когда через день или два меня снова привели в кабинет следователя, я первым делом спросила: мол, как же так?..
Указав, что мне не положено задавать вопросов («Вопросы здесь задаю я»), Мельников тем не менее принялся отвечать очень обстоятельно, призывая меня понять, что, хотя сын за отца, безусловно, не отвечает, в данном случае наша с сестрой временная изоляция — вынужденная мера, так надо.
Не помню дословно его доводов, но они сводились к следующему. Поскольку я, вероятно, сочувствую репрессированным родителям, у меня в этой связи могут быть («А в душу не заглянешь!» — присовокупил следователь) обида, недовольство, словом — антисоветские настроения.
— Допустим, у тебя их нет, — говорил Мельников. — Допустим. Но ведь могут быть? В принципе?
И я сказала:
— В принципе — да.
— Вот видишь! А теперь сама посуди: что, если эти настроения будут использованы вражеской агентурой? Ты же должна понимать, какая сейчас сложная международная обстановка!
Про международную обстановку я понимала. Не понимала, какой от меня мог бы быть прок вражеской агентуре. Но что возразить ему, сотруднику Министерства государственной безопасности, уж он-то, конечно, лучше меня разбирается в проблемах, связанных с вражеской агентурой и социально-опасными элементами, коим в душу, и в самом деле, не заглянешь.
Вернувшись в камеру, я снова и снова прокручивала в голове доводы Мельникова.
«Выходит, так надо… — думала я. — Конечно… Кто же станет спорить против очевидного: общественные интересы важнее личных!»
На Лубянке я пробыла до 23 мая — ровно месяц. Еще два или три раза водили меня на допросы, почему-то всегда среди ночи.
