
В последнее лето перед коллективизацией, когда мне было уже почти пять, в нашем деревенском доме собралась вся семья. Приехали мать с отцом и сестра отца тетя Зина. Первые дни я немного дичился родителей: они жили и работали в Москве, а я почти все время с бабушкой в деревне. Как велели доктора, мать отвезла меня сюда, помиравшего от коклюша, в шестимесячном возрасте. Потом, когда я помирал от других болезней, бабушка возила меня в Москву, и мать давала мне там свою кровь. Но не осталось ранних воспоминаний ни о матери, ни об отце. Правда, об отце всегда много говорили в доме. Он начал учиться на рабфаке, и Митя с Петей этим гордились очень, как и я, хотя я не понимал, что такое рабфак. Братья отца немного боялись. Мите было тогда 29, Пете 22, отцу 26. Он был хмур, у него открылось кровохарканье. Моя красивая мама казалась всегда веселой.
В тот июнь женщины целыми днями варили варенье, мужчины, конечно, обсуждали политику, а я вертелся между ними. «Мать, — сказал раз отец, — что-то мы заскучали. Пошли бы с бреднем. Ты у нас мастерица ловить рыбу».
«Сейчас, Феденька, сейчас и пойдем», — сказала бабушка, засуетилась, надела мужицкие брюки, сапоги, вытащила бредень, ведра, и мы двинулись на речку. Это была лесная, совсем маленькая спокойная речка с красивыми плесами.
«Тебе бы, Федя, лучше не лезть в воду», — заикнулась было Пелагея.
«Ма-ать!»
Облипшие тиной и ряской отец и бабушка вели бредень. Митя, шумно бултыхаясь, загонял рыбу в сеть. Шагов пять-десять, и бредень выкидывали на берег; в тине барахтались щуки, красноглазые окуни. Пара ведер заполнилась за два часа. Отец повеселел.
Через две недели гости разъехались. Отпуска кончились.
Кончилась в июле и сельская идиллия. Был 1929 год.
Митя сразу сообразил, куда гнут дело.
«Надо, Петя, ликвидироваться; дранки, крыши — к той и этой матери, и чем скорей, тем лучше. В деревне больше делать нечего. Частнику крышка!»
