Митя с Петей уехали в Москву; там у моих отца-матери была хорошая комната в 16 квадратных метров. Проводив сыновей, бабушка не медля зарезала Машку и продала Вороного: их теперь нечем было кормить. Двор опустел. Держать хозяйство при новом порядке не было смысла, запретами погоняли ограничения, налогами погоняли запретили.


«Ничего. Пока руки-ноги целы, — говорила она, — проживем. И не так жили. Огородец у нас остался. А через два года повезем тебя в Москву, в школу».

Теперь в горнице стояли большие, во всю комнату, пяльцы, бабушка стегала на них ватные одеяла. Шила деревенские польты на руках и простые платья на машинке «Зингер», купленной до революции. А в дополнение лечила — нелегально, конечно. Многие бабы заболевали какой-то порчей, разъедавшей кости и мышцы на руках. Врачи не знали, что с этим делать, но бабушка нашла тайное средство: на маленьких аптечных весах отвешивала крохотную долю сулемы и присыпала больное место. Разумеется, она и заговаривала зубы, и вскрывала нарывы. И гадала на тенях бабам, кукующим теперь в одиночестве.

«Погадай, Пелагея, на мужика моего, как ему там? Встренимся, ай нет?»

Бабушка сжигала газету на большом белом блюде, подносила блюдо к стене, светила керосиновой лампой, поворачивала туда и сюда и разглядывала тени от жженой бумаги. Тени говорили многое.

«Что видно-то? Глянь, Иван мой едет?»

Бабушка всматривалась.

«Ага, едет. А-а… Нет… Везут его».

Женщина бледнела. Верно, у него будто и руки повязаны.

Бабушка тоже расстраивалась, переходила на карты.

«Дальняя дорога… Свидание… И так раскинешь, и так,

— все свидание. Предстоит тебе, голубка, скорая встреча. Жди».



18 из 322