
Довольно сложно сейчас писать о том, как мы тогда существовали — масса подробностей не запомнилась, поскольку мы принципиально не думали ни о завтрашнем дне, ни о вчерашнем. Среди нас не было летописцев и никто, даже мысленно, не вёл хроники событий. Музыка сделала нас такими — не похожими на других, чужими, среди своих. Это ощущение чужеродности до сих пор во мне, а окружающие это чувствовали и чувствуют, и это вызывало и продолжает иногда вызывать у них недоумение. Гребенщиков как-то сказал, что в те годы рок-н-ролл был единственной до конца честной вещью в этой стране, и я полностью с ним согласен. Только это могло вызвать радость в наших душах. Именно радость — не смех и хихиканье. Разве те люди, что стоят в очередях, чтобы сдать пустые бутылки, чтобы купить полные бутылки, чтобы выйти на свободу, после опорожнения бутылки, разве есть радость в их душах? Они смеются постоянно — над похабными анекдотами, над глупыми шутками, несущимися с киноэкранов, над рассказами писателей-сатириков о том, как страшно жить в этой стране, они смеются над собственным убожеством, нищетой и порочностью, но нет радости на их лицах. А мы искали эту радость и находили её. В рок-н-роллах Элвиса и балладах «Битлз» мы открывали больше смысла, чем во всех тех статьях Ленина, что я законспектировал в 9-м и 10-м классах школы и на 3-х курсах института.
Критиковать то, что происходило вокруг, нам претило, и хотя мы иногда скатывались до обсуждения окружающего, в основном, старались этого избегать. Вступать в прямой диалог с государством значило принимать правила его игры, что было для нас глубоко омерзительно. Те ценности, которые нам предлагались, были просто смешны — они выглядели такими бессмысленными и ничтожными, что для их достижения совершенно не хотелось тратить время и силы.
Работая на заводе, я как-то раз зашёл в один из корпусов, где трудились инженеры, проектировщики, чертёжники и прочие бойцы интеллектуального фронта, прошедшие институты и университеты.
