
Обратимся ли к русским романам, везде эстетик оказывается на их страницах человеком лишним, бессильным, оторванным от почвы, нередко делаясь при этом объектом юмора и даже сатиры. Таков Степан Трофимович Верховенский с его фразами и картишками, таков и Райский с посвящением к ненаписанному роману и "дружескими услугами". Здоровые же люди, люди средины, начиная с гоголевского Костанжогло: все эти Шульцы {144}, Соломины {145}, герои романов Михайлова (например, "Лес рубят - щепки летят") - все это прозаики и по натуре, и по вкусам, и ярые отрицатели эстетики.
Никто не будет спорить также, что и стихотворная поэзия чисто артистического характера не имеет у нас глубоких корней и что ее любят только немногие. Анакреонтизм прививал к нам Пушкин, и он все-таки у нас не привился; не привилась и идиллия, а Майков, Фет, Алексей Толстой не могли сделаться не только "властителями наших дум", но даже временными любимцами читающей русской публики. Особенно грустную судьбу имел в этом отношении покойный Фет, несомненно, искуснейший из наших поэтов после Пушкина.
Два русские поэта в своих лебединых песнях прибегли к одной и той же метафоре. Некрасов говорил о сеятеле
знанья на ниву народную,
Толстой вспомнил про того, который бросал святое семя красоты
В борозды, покинутые всеми {146}.
Но кто не знает некрасовского стихотворения и кто еще помнит вдумчивую и прекрасную элегию графа Алексея Толстого?
Наше слабое эстетическое развитие и малая наклонность к чисто эстетическим эмоциям, конечно, не случайны. В истории нашего просвещения было две причины, обусловивших этот коренной недостаток: в первой отразилась наша разобщенность с Римом, наследником всей эстетической и специально поэтической традиции, и исконная связь наша с Византией, где было мало поэтов {Влияние поэмы о Дигенисе {147} на нашу поэзию еще не вполне выяснено.}.
Вторая заключалась в том особенном, служило-дидактическом характере, который установился в нашей поэзии, начиная с эпохи петровских преобразований.
