
Не предъявляем же мы, в самом деле, претензий к Суворову за малый рост и тщедушную комплекцию, к Кутузову — за тучность и одноглазие; к Нельсону за однорукость, и, наконец, к Бонапарту — за лысину! Гениям и героям не нужна красота, ведь они герои и гении. И не будь брюлловской акварели, благодарные потомки с гордостью и благоговением смотрели бы на одинаково суровые корниловские литографии, бюсты и памятники. Но появился когда-то и зачем-то этот портрет — греза, портрет — пророчество, совершая чудо воссоединения красоты и героики внешней и внутренней. В той страшной войне, трагически претендующей на звание Первой мировой, в которой Россия была унижена перед врагами политикой своего же правителя, — ей нужно было искупление, первой высокой жертвой которого и стал Владимир Алексеевич Корнилов.
«Будем драться до последнего. Отступать нам некуда — сзади море. Всем начальникам я запрещаю бить отбой! Барабанщики должны забыть этот бой. Если кто из начальников прикажет бить отбой — заколите такого начальника… Товарищи! Если бы я приказал ударить отбой — не слушайте, и тот подлец будет из вас, кто не убьёт меня!»
Четырнадцатилетнего Алексея Апухтина, воспитанника 5–го класса Императорского училища правоведения, поразили эти слова из речи Корнилова, передаваемые осенью 1854 года из уст в уста. Под сильным впечатлением он написал через двадцать дней после гибели Корнилова своего «Эпаминонда», напечатанного «Русским Инвалидом» в начале ноября:
Когда на лаврах Мантинеи Герой Эллады умирал И сонм друзей, держав трофеи, Страдальца ложе окружал, — Мгновенный огнь одушевленья Взор потухавший озарил. И так, со взором убежденья, Он окружавшим говорил: