
Сколько глубоких чувств тревоги пробуждала эта своеобразно отчужденная, впавшая в атавизм гитлеровская Германия повсюду в Европе, столько же ожиданий, в которых не хотели признаться самим себе, связывалось с тем, что она вновь возьмет на себя старую роль рейха быть «сдерживателем зла», бастионом или волнорезом, как говорил сам Гитлер, в то время, когда казалось, что «по земле опять несся волк Фенрир
Это была, вплоть до второстепенных мелочей, та же самая смесь наивности, расчетливости и обусловленного историей самомнения, которую с давних времен демонстрировали консервативные политики от Кара до Папена в игре с Гитлером. Конечно, под спудом таились многие мрачные опасения и нередко искреннее отвращение к «гангстеру» Гитлеру, но в политике эти чувства в расчет не принимались; когда Чемберлен услышал рассказ Раушнинга о целях Гитлера, он, недолго думая, отказался верить этому. «Мы не можем рассматривать Гитлера просто как автора «Майн кампф», – так сформулировал британский посол в Берлине сэр Эрик Фиппс концепцию европейских держав по укрощению Гитлера, – и мы не можем позволить себе делать вид, что его не существует. Не целесообразнее ли связать этого страшно динамичного человека? Связать соглашением, под которым была бы его подпись, которую он поставил бы сам, свободно и в условиях, не задевающих его гордости? Может быть, он какой-нибудь неисповедимой извилиной мозга почувствовал бы себя обязанным соблюдать его… Своей подписью он, как ни один другой немец на протяжении всего германского прошлого, связал бы всю Германию. Потом прошли бы годы, и даже Гитлер смог бы остепениться и благоразумие изгнало бы его страх». Гитлер любил называть консервативных «умиротворителей» в Лондоне и Париже иронично, не без чувства гротескного, повторяющегося вплоть до физиогномического подобия характера событий «мои Гугенберги»
