
И не освободился ли бы он раньше от ложно классицистического влияния, которому был подвержен до того, как узнал Гоголя, художника и человека? (Кстати, сам язык державинских «Записок», иногда грамматически неправильный, но глубоко русский по духу в своей самобытной неправильности, напоминает гоголевский язык.) И еще. Державин казался молодому Аксакову поглощенным только одним — слушанием своих стихов. И сам хозяин виделся гостю сугубо бытовым, домашним. Но этот старец, в колпаке, в шелковом шлафроке, подпоясанном шнурком с кистями, в домашних туфлях, познал самые высоты государственной службы: был статс-секретарем Екатерины II, финанс-министром при Павле, юстиц-министром при Александре I. И бремя этой государственной ответственности, касавшейся России, продолжало жить в нем, судя по его «Запискам», и домашняя его жизнь была действительно только поверхностью айсберга. Вместе с тем, в сокровенных глубинах его духа неотступной была мысль о тщете земной, о всепоглощающей, всепожирающей реке времени. На той же аспидной (грифельной) доске, на которой Державин написал стихи на чтение Аксаковым его произведений, он вскоре, за три дня до смерти, напишет знаменитые строки:
Река времен в своем стремленьи Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей. А если что и остается Чрез звуки лиры и трубы — То вечности жерлом пожрется И общей не уйдет судьбы! Впоследствии, спустя десятилетия Сергей Тимофеевич вспоминал, как «содрогнулся» Державин, слушая свою оду «На смерть князя Мещерского», — стихи о смерти, которая «точит лезвие косы» на все живое, сущее в мире.
***
Сам Аксаков отводил чтению большую роль в своей жизни. Чтение было его страстью с самых детских лет, оно доставило ему много сердечных наслаждений в кругу родных, близких людей, открыло лестный для самолюбия успех в домашних спектаклях, в обществе.