
«Вертинский — это то, что думает масса, толпа. Толпа вечна, с ней вечен и Вертинский».
Толпу он и выявил. Вписался в ее ожидания. В ее вкусы, мечты. В ее «жанр».
Между прочим, это «вписывание в жанр» — единственное, в чем Вертинский действительно предвещает «авторскую песню» второй половины ХХ века. Все остальное: характер лирического героя, антураж, фактура, настроение — начисто несовместимы. Но это точное впевание в душевную нишу, в жанровый «прогал»…
Авторская песня, для которой в сталинские (да и послесталинские) времена был наглухо закрыто официальное искусство, протыривалась боковыми ходами, полузабытыми «тропами». Искала ниши брошенные, полуобвалившиеся. Какие-нибудь сбоку «пристегнутые» к официозу «жанры», вроде «туристской песни».
Визбор и Городницкий вписались в туристскую песню. Высоцкий — в песню «блатную». Окуджава — в полузабытый городской романс.
Так что и они пели то, чего ожидала «масса», «толпа».
Это ведь как понимать и «массу», и «толпу». В 50-е и 60-е годы советская молодежь охотно изображала «массу» на комсомольских собраниях и «толпу» — на праздничных демонстрациях. И она же, рассыпавшись по «дворам» и «кухням», по «маршрутам» и «тропам», — ждала и искала «свою мелодию». Которую уловили и дали ей «барды»-шестидесятники.
«Толпа», «масса» революционной эпохи была или сбита в площадные митинги, или разбита на осколки, потерявшие все. Эта масса ощущала главное: потерю страны, утрату реальности, зияющую пустоту на месте привычной жизни.
Это зияние и очертил Вертинский своими оборочками. Своими шуточками. Своим фатоватым скепсисом. «Костюмом Пьеро», белилами, малиновыми губами — маской, прикрывшей лицо.
Когда лицо открылось, обнаружились настоящие слезы.
Тоска по России вошла в зияющую пустоту судьбы, замкнула ее.
«Жизни как таковой нет! — записал Александр Вертинский на склоне лет. — Есть только огромное жизненное пространство, на котором вы можете вышивать, как на бесконечном рулоне полотна, все, что вам угодно»
